Звездная болезнь — страница 6 из 8

Я работаю с русскими, и я единственная женщина в фирме - прочих сотрудников Бенедикт предпочла видеть в мужском исполнении. Два японца, американец (на которого в агентстве записывают за несколько недель вперед) и недавно взятый с испытательным сроком китаец - вот вся наша бригада. Денег Бенедикт гребет с клиентов от души, но и зарплаты у нас - даже по кот-дазурским меркам - душевные.

В самые первые поездки, когда я еще только узнавала Францию, заучивала ее наизусть, у меня почти не было денег: Бенедикт тщательно блюла бюджет и требовала отчетности по каждому потраченному евро. Из Фонтенбло я привезла выпуклый каштан, из Версаля - бледный желудь, с Мон-Сен-Мишеля - кусок старой черепицы, из Руана - птичье перо, а из Антиба - обточенный морем камушек, в общем, все, что обычно собирают жадные до впечатлений люди, а потом забывают в сумках и карманах и не могут вспомнить, что это, собственно говоря, было и зачем оно осталось.

Я хранила свои реликвии бережно, как будто заплатила за них серьезные деньги, а Бенедикт довольно быстро стала моей подругой.

Миша тоже устроился неплохо - люди с разносторонними интересами могут найти себе работу даже в Ницце. Мы сняли комнату в старом квартале, мы начали превращаться в настоящую семью, мы нашли биотуалет на свалке и почти перестали считать деньги перед походом в ресторан, как вдруг в нашу жизнь вошла Доминик - вошла на тонких кривых ножках. Богатая француженка, Гаргулья двадцати пяти лет от роду, наслышанная о прекрасных русских мужчинах и сразу просекшая все Мишины слабости.

И все кончилось. Для меня.

...Я совсем не могла глотать твердую пищу. Сам вид сыра, хлеба, какой-нибудь вполне любимой прежде ветчины вгонял меня в панику, мне казалось, что сырный полумесяц сам бросится мне в глотку - будто в страшной сказке. Ветчину надо было разжевывать и глотать, и так же - багет, сыр, другую снедь, назойливо красующуюся на тарелке. Спазмы сжигали горло, я не могла даже думать о том, чтобы разомкнуть влажные и цепкие скобки - тем более, силам взяться было неоткуда, я не ела и не спала уже очень долго.

И все же бессонница переживалась куда легче, чем борьба с пищей - я просила убрать от меня тарелку, но Бене сказала, пока я не съем хотя бы кусочек хлебца, хоть маленький бутербродик, она не уйдет. Я поднесла к губам сыр, и скобки снова смыкались с мелкой, противной судорогой.

Говорить я тоже могла с трудом и зачем-то вспоминала, как месяцем раньше мне удалось перенять у одной клиентки примечательную интонацию - она натягивала каждую фразу, как тетиву, а потом голос внезапно тяжелел, падал ключом на дно, и уже в конце, когда стрела должна была выпорхнуть, получалось, что эта стрела - смысл сказанного - тоже падала ключом на дно, в пользу голоса, так что женщина могла говорить что угодно - ее все равно бы стали слушать. Теперь я, не мудрствуя, достала из себя несколько слов - серых и затертых, как старые билеты в карманах пальто, я очень хотела, чтобы Бене ушла.

Если она решала помочь ближнему, танк сей было не остановить даже самому многоопытному полководцу. В этом Бенедикт схожа с моей мамой - кажется, мне было лет десять, когда мама пришла домой с чужой девушкой.

И эта девушка, Маша Давыдова, долго стояла на пороге, отказываясь войти, узкие глаза, заплывшие от слез, походили на перламутровых рыбок гуппи. Мама сердилась на Машу, подталкивала ее в квартиру, и я чувствовала, как в прихожей появляется запах чужого человека - от Маши Давыдовой пахло мышкой, которая долго сидела в клетке, и клетку эту не убирали.

"Какой-то странный запах! - вежливо сказала мама, улыбаясь Маше Давыдовой. - Как будто мышкой пахнет". Маша спрятала скрученные ноги под стул, я успела запомнить длинный след от спущенной петли на колготках.

Я не знаю, что случилось у этой девушки-мышки, но хорошо помню, как она горбилась над столом, как стыл чай в кружке и обветривались бутерброды, как был недоволен папа, ведь Машу Давыдову оставляли ночевать: у нее беда, ей некуда пойти, шептала мама.

Возможно, Маша Давыдова тоже не могла в то время глотать твердую пищу.

Бенедикт выписала на бумажку несколько адресов: чернильные буквы, которые никак не складывались в связную фамилию, чернильные цифры, цифры в чистом виде - а не номер телефона.

"Все равно я не дам тебе пропасть, и через день приезжают важные клиенты", - грозила Бене, уходя, и я с облегчением закрыла за ней дверь.

Моя тюрьма. Моя комната. Решетки на окнах перехлестнуты, как в тюрьме - не спасает чугунная затейливость. Был дождь, на решетках висят ровные ряды круглых капель - они как жемчужины. На площади старуха ласково гладила морду барельефной собаки - я вспоминала это сейчас, ведь только такие вещи имели теперь смысл.

Комната моя к вечеру становилась похожа на коробку, наглухо закрытую и запечатанную сургучом. В таких коробках хранятся нужные документы, сосланные в будущее - потом они могут стать такими же ненужными, как я сама стала ненужной Мише и себе. Мир сжался до коробки, теперь я даже не могу поехать на площадь, чтобы снова увидеть ту старуху с умильной розочкой губ.

Засветло я все же выгнала себя на улицу, как в детстве мама гнала меня от книги гулять. Зеленый двор, с пятнистым, как гиена, песочным грибком - под ним вяло играли дети, вяло по сравнению с подлинной жизнью, пышно цветущей на другой стороне улицы. Девушка - моих лет? Дерзко покачивается туфля, архипелаги синяков на ляжках.

- Мсье, сигареты не найдется? - она говорит по-французски, но я сразу узнаю - землячка. Мне обидно - почему она не просит закурить у меня? Я перехожу улицу и с готовностью протягиваю пачку "Мальборо лайтс". Она вытягивает два курительных патрона. После короткой паузы - еще два. Ногти накрашены оранжевым лаком, похожим на советскую краску для пола.

И опять не мне:

- Мсье, вы курите?

За полчаса девушка набирает целый патронташ сигарет, ее приятели принесли большую бутыль розового вина. Мне хочется, чтобы меня тоже позвали пить, но я не прохожу ни фейс-контроль, ни дресс-код: я чужая и не имею права на счастливую дружбу, накрепко склеенную вином. Я, как собака, пускаю слюни, ребенок в песочнице подкидывает вверх ведерко, пластмассовая ручка крутится в воздухе - похоже на цирк.

С темнотой на соседней скамейке растет громкость, "моя" девушка ругается, причудливо складывая французский "merd" с российским "чертом". Дети вместе с ведерками ушли домой. Внутри меня сгущается другая темнота, она чернее и глубже ночи - я очень боюсь, что она начнет вытекать наружу.

...Вначале мне казалось, что я отделалась малой кровью. Мало крови вытекло, мало потеряно, можно перебинтовать накрепко и через бинт всего лишь просочится багровое пятно. Душа моя тоже полна крови, я не знаю, как ее остановить, она темнеет и течет густой рекой.

...Мой ангел, почему я не узнала тебя сразу? Я думала, ты - с той старухой на площади, с Бенедикт, вталкивающей мне в рот еду, с мамой, плачущей в телефон... Мой ангел спустился ко мне на облаке табачного дыма, от него пахло дешевым вином, и крылья его были разбиты до синяков.

- Мадам? - Она стоит напротив, судорожно отыскивая в памяти подходящие случаю слова.

Я достаю сигарету, говорю по-русски - пожалуйста!

Она хохочет жестяным смехом, одергивает юбчонку.

- Садись, - прошу я и стучу пригласительно по скамейке.

- Не, я на море щас, хочешь - пойдем. Потом я работаю.

Я не хочу знать, кем она работает. Я знаю только то, что с ней мне проще не думать про Мишу. Взмокший в ладони телефон не показывает ни одного сообщения, ни одного пропущенного звонка.

- О-ля-ля, какой красивый телефончик!

Мы идем к морю, подальше от людных пляжей.

Ее зовут Ангелина.

- Папашка назвал. - Вновь жестяной смех. - Меня - Ангелиной, сестру - Анжеликой.

- Ты ангел, - говорю я.

- Тебе что, девчонки нравятся?

Вот ведь, мне даже подумать не успелось в эту сторону.

- Да я шучу, не парься. У этих-то взмах в сторону набережной, - все не как у людей.

Мы садимся на берегу, под нами остывает песок. Ангелина деловито достает из пакета еще одну бутылку розового, ловко вкручивает штопор. Пластиковые стаканы, слипшиеся объедки, завернутые в полиэтилен. Я голодна. Я хочу есть и пить. Я живу.

Ангелина делает крупный, в полстакана, глоток и поднимает голову. Над нами - черно-белая фотография. Белые звезды, черное небо.

- У меня эта... звездная болезнь, - говорит Ангелина, почесывая ногу. - Обожаю вот так смотреть на небо. Особенно перед работой.

Море послушно прикатывает к нашим ногам высокую волну с проседью водорослей и мелкими созвездиями ракушек. Море - как ребенок, который пытается обратить на себя внимание взрослых. Ангелина снисходительно берет одну ракушку и тут же отшвыривает ее. Море обиженно гудит, волна шипит, будто кошка.

- А ты тоже работаешь? Или отдыхать приехала?

Слово "отдыхать" звучит у нее как ругательство.

Я рассказываю Ангелине все о себе, с самого первого дня своей жизни. Теперь я точно знаю, что рассказ о моей жизни может запросто уместиться в бутылку 0,75.

- Не парься, слышь, - говорит мой ангел, - смотри, какие звезды...

Я поднимаю голову, звезды жалят глаза, а когда наконец возвращаюсь, рядом уже никого. Ангелина машет с набережной:

- Все будет а-атлично!

Пустая бутылка, на дне носится забытая розовая капля. Кровь перестала капать, моя тоска и пустота исчезли - безалаберный ангел забрал их с собой, как выяснилось вскоре - вместе с телефоном и кошельком.

...Бене прибежала ранним утром в субботу, с теплыми круассанами и почти таким же теплым взглядом.

- Все будет хорошо, Марина, я просто уверена. Вчера ночью я звонила тебе, но ответил пьяный мужчина. Не Мишель, mais non. Совсем другой голос.

- Я потеряла телефон.

Бенедикт всплескивает руками, говорит: "Merd!"

Мускулистые, накачанные облака текут по небосклону, трава под ногами волнистая, как звуки арфы. Я спускаюсь к пляжу, заставленному полосатыми шезлонгами, набухшее солнце поджаривает пляж на медленном огне. В беленых стенах виллы на Кап-Ферра крепко спит Миша, и Доминик запоминает, как он хмурится во сне. Мой ангел, сидя на вокзале - нога на ногу, - пересчитывает улов: два пузырька с оранжевым лаком, три бутылки вина, пять пачек сигарет россыпью, презервативы с ароматом ви