Звездная Ева — страница 8 из 20

— Да, да! Чудесно! Ах, если бы только вспомнить!..

Хозяйка ушла и вернулась с листками для прописки личности.

— Ваша фамилия?

— Будда.

— Занятие?

— Я всесовершенный.

Хозяйка записала: «коммивояжер».

— Лета?

— Много тысяч.

— Вы очень моложавы. Ваша родина?

— Индия.

— Индия? Скажите, вы не встречали в Индии господина Цукермана?

— Нет.

— Странно! Он возил туда трикотажные изделия. Его там все знают. Все это подозрительно.

Вечером хозяйка подставила лесенку к двери нового жильца и заглянула к нему через верхнее стеклянное окошечко. Жилец сидел на диване, поджав по-турецки ноги, и думал.

Хозяйка слезла и постучала в дверь.

— Херр Будда! Вы не должны сидеть, поджав ноги, это портит мебель.

На следующее утро она сказала, что требует деньги вперед за полгода.

— Если уедете раньше, я верну.

Жилец задумчиво улыбался и был всему рад.

Через два дня хозяйка потребовала, чтобы он уходил из дома часа на четыре в день.

— Вы все сидите, от этого портится мебель.

Потом она запретила ему ходить в раздумье по комнате, так как при этом стираются ковры.

На пятый день, заглянув в дверное стекло, она увидела, что жилец подстелил на ковер газету, встал на нее и не шевелится.

— Херр Будда! — крикнула она через дверь. — Уходите куда-нибудь и по вечерам тоже. Вы все дышите и от этого разводится сырость и портятся обои.

Жилец кротко улыбался и уходил. Но, возвращаясь вечером, он находил входную дверь запертой на какой-то особый крюк и должен был полтора часа звонить, пока не выскочила хозяйка и не выругала его, что он никому не дает покоя.

Когда он тихо стоял посреди своей комнаты, погруженный в размышления, она неожиданно распахивала двери и громко кричала, что она гладить в своих комнатах не позволяет.

— Я ведь не глажу! — робко оправдывался жилец.

— Ладно! Знаю я вас! Все всегда так отвечают!

Потом велела заплатить за год вперед.

Потом велела заплатить экстра за десять разговоров по телефону и тысячу марок за пепельницу.

— Я не говорил по телефону и пепельница цела!

— Да, но если бы вы говорили по телефону, то, наверное, не меньше десяти раз в день! Согласитесь сами, что это не моя вина, что вы не говорите. Я не могу терпеть из-за этого убыток! Следующую неделю я буду считать двадцать разговоров в день. Эту комнату легко мог бы нанять какой-нибудь аргентинец. А аргентинцы, вы сами понимаете, меньше тридцати раз в день не звонят. Словом — вы должны платить за сорок телефонов в день. Вечера можете проводить дома, только старайтесь не дышать.

Жилец радостно улыбался.

— Да, да! О, это я могу!

Вечером хозяйка увидела через стеклышко странную картину: жилец висел в воздухе, почти касаясь земли ногами. Застывшее лицо его было бледно и недвижно. Он не дышал.

Она с воплем кинулась в комнату у стала тянуть eго за ноги.

Он открыл глаза и улыбнулся.

— Что вы делаете! — кричала она. — Ведь вы так умрете! Мне будет возня и неприятности от полиции! И потом, кто вам разрешил висеть в воздухе без всякой веревки? Это неприлично! Вы невыносимый человек, херр Будда! Я прошу вас сейчас же оставить мой пансион, уплатив мне еще за год вперед и за оскорбление пятьсот марок.

Жилец вдруг сел на диван, поджал ноги и заплакал.

— В одном из воплощений своих я был зайцем и сам зажарился, чтобы отдать себя в пищу. Это было так просто и мило. Другой раз я отдал себя на съедение голодной тигрице. Вот на эту последнюю похожа ты, фрау Фиш! Но она сожрала меня мгновенно и насытилась, а ты жрешь меня каждый день целиком и все еще не сыта и не благословляешь вселенную! На этот раз не выполнил я своей миссии на земле, и как перевоплощусь я снова?! Ты погубила меня, Фиш, я более уже не всесовершенный!

А Фиш слушала, смотрела и думала — сколько марок насчитать ему за то, что он слезами закапал ей ковер?..

И. Лукаш[19]Страх[20]

Петербуржец вспомнит тот дом на набережной Васильевского острова, против Николаевского моста.

Набережная, вымощенная булыжником, начинала здесь спускаться к кронштадским пристаням и к пристаням «Виндава-Либава». На спуске, за решеткой, была на берегу во-допойная будка для ломовых битюгов, а к деревянному плоту, о который билась Нева, подлетала иногда шлюпка с матросами, может быть, с «Полярной звезды» или с серых миноносцев, стоявших у Балтийских верфей, смутно видимых в синеватом невском тумане. Гребцы разом поднима-ли весла, как сильные крылья, и матрос ловко прыгал с причалом на качающийся плот.

За кронштадтскими пристанями, вдоль набережной, громоздились под брезентами бочки и мешки. Булыжники здесь были в пятнах темного масла, здесь пахло кокосом, пенькой, брезентом, как на набережных всех портовых городов.

А тот трехэтажный дом, против Николаевского моста, крашеный в желтую краску, был казарменной стройки времен императора Николая Павловича. Рядом с ним, на углу, как вспомнит каждый петербуржец, был на углу конфетный магазин «Бликкен и Робинзон». А налево, на углу 5-ой линии, где был образ за решеткой и стоял газетчик, вспомнит петербуржец и другой магазин шоколада — «Конради».

В том же косяке домов на набережной, рядом с желтым домой, был дом, крашеный коричневой масляной краской, со шляпным магазином и табачной внизу. В девятисотых годах там продавались папиросы «Соломка», с очень длинными мундштуками. Все здесь было как всюду в живых городах.

Но стоял среди живых фасадов мертвый дом, со слепыми пятнами стекол. Темные окна его были запылены, двери подъезда, с заржавленными петлями, заперты наглухо.

Дом был необитаем. Десятками лет его не нанимал никто. Этот покинутый дом на самой оживленной петербургской набережной был населен привидениями.

В привидения дома против Николаевского моста вери-ли и мои сестры и наши знакомые, все те простые петербургские люди, среди которых я рос.

На глухом дворике булыжники заросли сорной травой, темный крапивник шуршал у стен, как на кладбище. Прогнили доски у дворовых крылец, железная крыша проскважена ржавчиной. Пыльные окна с побитыми стеклами смотрят темно и зловеще.

Нe знаю, как я осмелился с храбрецом Ленькой забраться на двор заколдованного дома.

Стоял солнечный день. На Неве ворковали пароходные гудки. Полязгивала oт трамваев и ломовиков набережная. По Николаевскому мосту с музыкой шли солдаты, вероятно, Финляндского полка, сменять в Зимнем дворце караулы. Как натянутая струна звенел, дышал за околдованным двориком громадный живой Петербург. А здесь была такая вымершая, такая ужасная тишина, запустение смерти и нежить, что мы оба кинулись бежать.

Два подростка с перехваченным дыханием, без кровинки в лице мчались по линиям Васильевского острова. И очнулись от страха только у барок с сеном, на Малой Невке.

Это было в самом начале девятисотых годов. Тогда мои сестры носили шляпки с птичьими перьями, с целыми птичками, у которых блестели стеклянные коричневые глазки, — и жакеты с пуфами вверху рукавов. Я спрашивал моих сестер, какое привидение показывается в желтом доме, против Николаевского моста.

Они отвечали: кто-то. Никто не знал, какое, и все говорили — кто-то. Это — кто-то — было страшнее всего.

Я ничего не вымышляю. Я только вспоминаю те необычайно тихие девятисотые годы, — мое детство, — и тот, совершенно безмолвный страх перед чем-то смутным и ожидаемым, которым охвачены были все, кого я знал.

Любой петербуржец вспомнит, что кроме доманежи-ти у Николаевского моста, на том же Васильевском острове в Кадетском корпусе, на Первой линии показывался, как рассказывают, маленький белый кадетик. В Морском Корпусе, на 11-ой линии, тоже было свое привидение, — будто бы солдат с потемневшим лицом.

Был призрак и в Академии художеств: там, в темени корндоров, являлся один из строителей Академии с веревкой на шее. Он повесился когда-то под академическим куполом.

В университете, в юридическом кабинете, где дверь была обита по-старинному войлоком, видели будто бы тень одного придворного, казненного когда-то и за что-то Петром тут же на площади, перед коллегиями.

Каждое петербургское казенное строение, казармы, корпуса, старинные дома словно бы были заселены нежитью, которая касалась всех нас, живых, и все чувствовали ее. Я вспоминаю, как дочь одного сторожа Академии художеств, Клавдия Ступишина, осталась навсегда косноязычной, испугавшись кого-то или чего-то в потемках академического коридора.

Страх — вот основное чувство нашего детства, страх перед необъяснимым потусторонним, страх перед нежитью, которая шевелилась вокруг.

Я вспоминаю мой детский страх и перед мертвецами. В Академии художеств умер истопник Мосягин, лысый и тощий старик с горящими глазами, похожий на Ивана Грозного и на Кощея. Мы трепетали перед ним, он не любил детей. Целые месяцы мы точно знали, как мертвый истопник Мосягин ходит по всем академическим коридорам и подвалам. Я, как и другие, не раз содрогался и обомлевал от ужаса: в потемках мне мерещились горящие мосягинские глаза.

Вспоминаю я еще одну примету: чтобы не страшиться мертвеца, надо было тронуть, потянуть его за палец в гробу. Я помню, как на нашем дворе умерла чья-то маленькая девочка и я пошел потянуть ее за палец. Она лежала в крошечном глазетовом гробу, синяя, с синими ручками, скрещенными под полупрозрачным газом. Она не была страшной, но я так и не тронул ее за крошечный синий мизинец.

Нежить давно заселяла наш город. Людовик Восемнадцатый, в бытность свою в Митаве, в гостях у императора Павла Петровича, еще 1797 году записал в свой дневник совершенно странный рассказ о привидении в Зимнем дворце.

В ночь на 3 ноября 1790 года, фрейлина, бывшая на дежурстве у спальни императрицы, увидела привидение, которое величественно плыло по воздуху в тронное зало.